Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2 - Найфи Стивен
Но даже вдали от строгих учителей Винсента ждали лишь неудачи и неприятие коллег. С того момента, когда он ворвался в Академию с ворохом старых картин и рисунков под мышкой, студенты сторонились его и потешались над «невероятно экстравагантными» манерами. Спустя годы Хагеман еще помнил первое потрясение от знакомства со странным пришельцем с пустоши:
Он ворвался, точно слон в посудную лавку, и разложил на полу весь ворох своих набросков… Все столпились вокруг вновь прибывшего голландца: он был больше похож на бродячего торговца клеенками, который разворачивает свои потрепанные образцы легко складывающихся скатертей на блошином рынке…
Зрелище было и впрямь презабавное! А какой эффект оно произвело! Все студенты животы понадрывали от смеха.
Новость о появлении дикаря мгновенно распространилась по Академии, и народ стал смотреть на Винсента, словно он был редким экземпляром из странствующего «цирка уродов».
Поначалу Винсент пытался завоевать расположение своих мучителей, большинство из которых были лет на десять его моложе. Когда выступления рабочих повлекли за собой крупнейшую всеобщую стачку за всю историю Бельгии, Ван Гог охотно делился с другими студентами своим опытом жизни среди шахтеров в Боринаже и призывал к аналогичной солидарности среди художников. Но молодежь отворачивалась от него, считая чудаком; как следствие, Винсент стал искать компании таких же, как он, аутсайдеров, в особенности многочисленных студентов-англичан. Их объединяла не только возможность общаться на английском языке, но и статус чужака. Как и Винсент, британцы выбрали Академию в Антверпене по той простой причине, что, в отличие от Англии, порядки здесь были свободнее и разрешали работать с обнаженными моделями. Однажды Винсент даже попозировал для небольшого акварельного портрета молодому англичанину по имени Орас Манн Ливенс.
Неясно, чего Ливенс хотел больше: запечатлеть обветренное лицо голландца или посмеяться над чудаком. Остальные члены рисовального клуба впоследствии весело вспоминали, как кисть Ливенса точно запечатлела «приплюснутую голову, желтые волосы, красное костистое лицо, заостренный нос и дурно подстриженную бороду». Ливенс оказался единственным из товарищей по Академии, кому Винсент однажды написал после отъезда из Антверпена. Шесть месяцев спустя он прислал молодому англичанину жалостливое послание из Парижа («Вы, возможно, вспомните, как мне нравились Ваша работа с цветом, взгляды на искусство и литературу и, я должен добавить, более всего – Вы сами»). Письмо двадцатитрехлетнему Ливенсу начиналось не с дружеского: «Дорогой Орас» или «Приятель», но с формального приветствия: «Мой дорогой мистер Ливенс».
Ощущая враждебность со стороны преподавателей и студентов, Ван Гог все глубже погружался в молчание. Винсент продолжал ежевечерне посещать рисовальные клубы, хватаясь за этот последний шанс принимать участие в художественной жизни, что он клятвенно обещал Тео. Но и там он все больше сидел в углу, неистово водя по бумаге карандашом и углем. Кого бы ни рисовал Винсент – скучающего рабочего или высокомерного академиста, у него выходили вариации на тему нюэненских крестьян. Винсент доказывал свои художественные идеи, используя привычные доводы: энергичный росчерк, шероховатые контуры, глубокую тень, свободную штриховку и смешение разнообразных материалов. Когда же наконец ему представился шанс нарисовать обнаженную женщину, он отомстил преподавателям и студентам, изобразив коренастый и мускулистый памятник изобильной плоти и плодородию.
Провокационные рисунки не только не помогли Винсенту обратить других в свою веру, но еще глубже вбили клин между ним и остальными слушателями Академии. Его молчание они расценивали как враждебность, а упрямство казалось им проявлением высокомерия. «Он делал вид, что не замечает нас, – вспоминал один из студентов, – и неизменно хранил стоическое молчание, из-за чего вскоре заработал репутацию самовлюбленного эгоиста».
К началу февраля 1886 г. жизнь, которую Винсент придумал себе в Антверпене, стала рушиться, словно карточный дом. Его выгнали из одного класса, публично унизили в другом, теперь он с раздражением ждал, когда начнутся проблемы в третьем. Товарищи по учебе с презрением отвергали его общество и смеялись над его искусством. Ему не удалось найти ни торговцев, согласных продавать его работы, ни художников-любителей, жаждущих платить ему за уроки. Не получилось и обзавестись связями. Винсент выполнил все формальности, чтобы подать рисунок на итоговый конкурс в конце семестра, и, хотя сам же заранее насмехался над собой за эту попытку («Уверен, что займу последнее место»), все-таки оказался не готов к решению жюри, которое рекомендовало ему пройти «элементарный уровень» обучения, предназначенный для десятилетних детей.
Тео тем временем, видя отсутствие прогресса, постепенно терял терпение. Все теперь казалось ему сомнительным – и рассказы о трудностях учебы («Это гораздо сложнее, чем ты, судя по всему, себе воображаешь»), и решимость Винсента продолжать обучение в Академии. По мере того как неучтенные расходы брата (на врачей, лекарства, выпивку, табак, проституток) росли, а надежды, что его работы станут продаваться, становились все более призрачными, дискуссии на тему денег в письмах обострились. В то же время цель, ради достижения которой Винсент потратил все свои усилия и бо́льшую часть денег, казалась все более недоступной. Девушка из «Ска́ла» так больше и не дала о себе знать, да и остальным мечтам, вроде шквала заказов на портреты проституток или связей с женщинами, так и не суждено было материализоваться. Здоровье ухудшалось, кошелек пустел – все это делало недосягаемыми любые предприятия сексуального характера.
Стоящая обнаженная натурщица (вид сбоку). Карандаш, бумага. Январь 1886. 50 × 40 см
Зубы начали гнить и крошиться, щеки ввалились, живот постоянно болел, слабость и лихорадка лишили крепости прежде несокрушимое тело. Но объяснить Тео, почему это происходит, он не мог. Вместо этого пи́сьма были по-прежнему полны оптимистичных заявлений о том, что он полон решимости идти дальше и делает значительные успехи. Пытаясь успокоить Тео и одновременно сознавая необходимость подготовить его к неизбежной катастрофе, Винсент смущал брата противоречивыми сведениями о своей жизни: горько жаловался на издевательства со стороны окружающих и тут же с безмятежностью заявлял о своей уверенности в будущем: «Я по-прежнему очень рад, что приехал сюда». «Атмосфера наполнена каким-то ощущением воскрешения».
По мере того как пропасть между реальной и воображаемой жизнью ширилась, Винсент все больше увязал в собственной лжи. Как и в Дренте – когда рай в письмах бился с адом в голове, – где-то неизбежно должно было не выдержать.
«У меня полный упадок сил, – сообщал он брату в начале февраля. – Болезнь навалилась на меня совершенно неожиданно».
Что спровоцировало коллапс на этот раз? Была ли это очередная метафора, как в Дренте, когда он увидел пустую палитру? Или нечто более радикальное? В ту зиму Винсента как минимум один раз видели пьяным на людях, зачем-то он записал себе в блокнот адрес местного полицейского участка. Возможно, в одном из несохранившихся писем того периода Тео намекнул о возможном сватовстве к Йоханне Бонгер. В контексте отчуждения, определявшего в тот момент его отношения с братом, подобная новость могла быть воспринята как самая зловещая угроза – угроза полного разрыва. Возможно, причиной упадка оказалось что-то простое и будничное, например увиденное в зеркале собственное мертвенно-бледное лицо и рот с поредевшими зубами. «Вид у меня такой, словно я лет десять просидел в тюрьме», – сокрушался Винсент, словно видя себя впервые.
Еще несколько недель Винсент был одержим образом упадка и угасания. Он пытался объяснить резкое ухудшение здоровья плохим питанием, чрезмерным курением и чувствительной нервной системой, заявляя, будто «нервные люди чувствуют тоньше и острее». Однако, стоило Винсенту на минуту забыться, и разговоры о нервозности уступали место страху перед настоящим безумием. Чего еще можно было ожидать от человека, который годами «ел мясо la vache enragée»[68] – то есть терпел сильную нужду. Иногда Винсент воодушевлялся надеждой, что стоит только привести в порядок внешний вид, и все проблемы будут решены, но затем вновь приходил в уныние, убеждаясь, что человека, который столько лет вел тяжелую и беспокойную жизнь, имел много забот и горестей и ни одного друга, вылечить не сможет уже ничто. Он бродил по зимним антверпенским улицам, и его преследовали образы смерти и умирания. Он тешил себя образами благородной кончины великих художников – Тургенева, братьев Гонкур, Альфонса Доде, которые представлялись ему людьми по-женски чувствительными и по-женски же подверженными нервным расстройствам («Они умерли, как умирают женщины… Как женщины, которые много любили»). Смерть витала и над его мольбертом. Неведомо где он раздобыл скелет, поставил перед ним холст, сунул скелету в зубы папиросу и набросал свой первый автопортрет.